Речь по делу Ольги Палем
Адвокат Карабчевский Н. П.
В то же время, по единогласному отзыву всей прислуги Пале-Рояля, Палем ведет совершенно монашеский образ жизни. Ни один мужчина не переступает порога ее комнаты. Она не ночует дома только в тех редких случаях, когда этому событию в течение дня предшествует гонка двух посыльных, занимающих свои посты у Демидова переулка и на углу Пушкинской и Кузнечного. Еще за три дня до убийства такое экстраординарное происшествие имело место.
«А револьвер? » — спрашиваете вы. При таких свиданиях — причем же револьвер? Во все это время он был неизменно с ней. Отчасти ей нельзя было бросать его в номере, так как там оставалась девочка, отчасти она намеренно, если хотите, сознательно «носилась» с ним. В том ее душевном состоянии, о котором мы уже достаточно говорили, это был ее верный друг, верное прибежище, к которому можно всегда, во всякую минуту прибегнуть, раз станет уж очень невыносимо.
В конце поста она говела и для причастия заказала себе белое платье. Из намеков в письме к Кандинскому можно заключить, что она глядела на это белое, разложенное перед ней красиво сшитое платье, «словно подвенечное» для ее «несчастной свадьбы», и думала, что оно станет погребальным саваном. Мысль о самоубийстве ее не покидала, скажу больше,— она преследовала ее.
И, насколько мы можем судить по намекам свидетеля Панова, покойный Довнар знал об этой ее «игре» с револьвером и даже не раз говорил с ним по этому поводу. Сама Палем положительно удостоверяет, что для Довнара не было тайной, что она хочет застрелиться. Верил ли он ей безусловно или нет, не берусь решить, но только все же слепота его в значительной мере непонятна. Он словно дразнил ее, подбодрял ее: «Где тебе! Не застрелишься, — комедия! ».
Не допускаю, не хочу допустить и на секунду мысли, чтобы при этом где-нибудь, даже в самом злом и самом потаенном изгибе его души, шевелилось злорадное ожидание: «А чего доброго застрелится, от нее станется... тем лучше, разделаюсь навсегда». Это было бы слишком ужасно.
Но я вас спрашиваю, что такое с его стороны эти свидания, все эти уступки после всего, что было? Ведь разойтись окончательно он, по-видимому, давно решил. После экзаменов, которые кончались в мае, опять предстоял отъезд. Предстояло расстаться, решено было и раньше порвать раз и навсегда. Ведь не мальчик он был, ему шел двадцать шестой год. Студентом-медиком ему было отвратительно и жутко копаться во внутренностях мертвого человека. Как же не щадил он живого? Как мог он не понимать, что живое мясо, уж если его резать, надо резать разом, а не пилить его, не мучить, не истязать. Ведь пред ним было живое существо... Палем на ногах уже шатало; достаточно было дуновения, чтобы ее свалить, а он твердил ей все свое: «Игра! ».
Или, может быть, моя догадка неверна, и я клевещу на покойного? Я был бы рад. Может быть, в глубине его сердца напротив, шевелились иногда раскаяние и обида на самого себя за все зло, которое он причинил этой, несомненно его любившей, женщине. Может быть, не смея самому себе в том признаться, он все еще любил ее и втайне проклинал себя за то, что так малодушно, так позорно поддался в отношении к ней чужому руководству и чужому влиянию.